28062017Популярное:

На Далекой Амазонке (5)

Продолжение. Начало здесь, здесь, здесь и здесь.

Государство — это я!

Как ни странно, разгон «народного» парламента и «антинародную» конституцию общество в целом восприняло очень спокойно. Всерьез возмущались лишь несколько сотен семейств, до самостийности — элита элит колонии. Тут, к слову, следует иметь в виду, что социальная структура колониальной эпохи была весьма своеобычна: в основе взаимоотношений по горизонтали и вертикали лежали т. н. cordas («веревки»). Если по-русски, система взаимных одолжений и обязательств.

Каждый от кого-то зависел и от каждого зависел кто-то, причем, к удивлению португальцев, понятие «взятка» практически отсутствовало. Были подарки, презенты, скромные подношения в знак уважения, — но все это не играло особой роли. В отличие от связей, дружб, побратимств, своячеств etc. В одиночку человек просто не выжил бы, — а концы «веревок» держали в руках фазендейру и главы старых гильдий, — которые после принятия конституции 1824 года остались в обиде, вплоть до появления местно-республиканских, по сути, сепаратистских настроений.

Однако молодого императора это не особо тревожило. Он достаточно хорошо понимал суть времени, и он видел, что в Бразилии нарождаются новые силы, тяготящиеся жесткостью «веревок». Эти силы, по крайней мере, на первых порах,  нуждались в твердой руке и высшем арбитре,  и он намеревался опираться на них. А чтобы прояснить до конца, вернемся к вопросу о роли личности. Ибо, — повторюсь, — при том, что никто не в силах развернуть ход Истории, в жестко вертикальном обществе, увязанном на персоналии, тем паче, в «периоды турбулентности», от личности зависит очень многое.

Итак: Педру был «папин». Мать, — жесткая, волевая, крайне консервативная, — старшего сына почему-то недолюбливала, всячески балуя младшего, Мигела. А вот с отцом, мягким, слегка дебильным, первенец был очень близок. Но у отца вечно не хватало времени, и в детстве, а потом и в юности наследник, за которым особого присмотра не было, много времени (конечно, инкогнито) проводил на улицах, общаясь с простыми людьми. Ему и позже с простым было куда комфортнее.

А кроме того, очень хорошо образованный, читал умные книги, размышлял, пытаясь понять, как так вышло, что они живут не в Европе, а в Америке, — и к 20 годам стал абсолютным либералом. Но — полностью убежденным в том, что «пока народ не просвещен, всегда найдутся желающие узурпировать свободу». То есть, исходил из необходимости строжайшего контроля власти над переживающим переломную эпоху обществом, — чтобы, не дай Бог, не получилось, как в Париже. Ибо, — это он тоже осознавал, — всякие «республики» и «вето» суть прямая дорога к олигархии, в связи с чем, намеревался править железной рукой, пока в Бразилии не окрепнет настоящее,

хотя бы на уровне португальского, «третье сословие», первым ласточкам которого он оказывал всевозможное покровительство. «Новые люди», — промышленники, финансисты, купцы из масонской ложи «Коммерции и искусств» (старые аристократы тусовались в радикально республиканском «Великом Востоке»), его поддерживали, тем паче, что именно его вариант Конституции (в смысле прав человека сверхлиберальный) обеспечивал им и их собственности защиту от диктата «веревок». Да и «улица», — в том числе, что всегда важно, столичная, — тоже была за.

При таком раскладе, реши «лучшие люди» воспротивиться установлению «конституционного абсолютизма» крайними средствами, у императора, тем паче, располагающего преданной португальско-европейской армией, были все шансы на победу. Однако «лучшие», — фазендейру и руководство гильдий, — ворча и бурча, решили не обострять. Они отдавали себе отчет в том, что монархия есть главная скрепа еще не сформировавшегося государства, и хорошо понимали, что если Империи не станет, более чем вероятен распад страны на независимые государства

с неизбежными междоусобными войнами и разрухой (как в испанских колониях). А главное, — этот тоже учитывалось, как сильнейший аргумент в пользу «поживем – увидим», — в неизбежном хаосе распада резко возрастала вероятность рабских восстаний, чего традиционны элиты Бразилии, очень хорошо зная о событиях в Санто-Доминго, очень боялись. Ну и, в конце концов, решили ждать. Ибо, коль скоро император взял на себя ответственность за все, что ж, пусть попробует. Справится, молодец, поскользнется, сам виноват.

Первейшей же задачей было, конечно, добиться признания. В первую очередь, США и Англии. Вашингтон, слегка подискутировав насчет «А место ли в Америке монархиям?» ответил согласием, но в те времена Штаты еще мало что решали в глобальном плане: вступление в «концерт» определяло позицией Лондона, — а Лондон, в принципе, не возражая, поставил условием официальное признание самопровозглашенной бразильской независимости Лиссабоном, предложив себя как «честного маклера».

Таким образом, пришло время для официального «развода», и тут возникли вполне естественные сложности. Отец и сын, прекрасно понимая друг друга, знали, чего хотят, — а хотели они сохранения единства двух стран, — но оба понимали и что без взаимных компромиссов не обойтись, и что любые компромиссы будут приняты в штыки общественностью. При этом, если дом Педру был свободен в своих решениях, то дом Жоао пребывал в постоянном стрессе, тяжко сказывавшемся на его самочувствии, даже, вероятно, рассудке, — и на то были вполне объективные причина.

Как ни парадоксально, он, человек, в общем, XVIII века, которого многие считали полудурком, чувствовал потребности времени и принимал новые идеи, а вот королева, вполне нормальная и даже умная, считала возможным развернуть время вспять. В итоге, постоянные интриги, заговоры, даже гражданская война, устроенная «маминой радостью» Мигелем, после провала авантюры спрятавшимся у брата за океаном, — и король медленно угасал, держать, как пишут мемуаристы, «одним лишь страстным желанием решить вопрос с Бразилией».

Переговоры шли сложно, переписка короля перлюстрировалась, а то и прямо изымалась агентами королевы, есть даже данные, что его пытались изолировать, однако в дело вступили англичане, а идти на обострение с сэрами в Лиссабоне уже лет двести никто себе не позволял. Так что, при активнейшем участии британского посла, сэра Чарльза Старта, не слушавшего запретов подкупленных королевой врачей, 13 мая 1825 года уже почти не встающий с постели дом Жоао подвисал уже подписанные сыном грамоты, и британский нотариус, явившийся вместе с дипломатом, заверил их по всем правилам. Отделение Бразилии и ее независимость от Португалии стали не только de facto, но и de jure.

Но, безусловно, не даром: взамен император принял на себя обязательство погасить «английский долг» (помощь Лондона союзнику в борьбе с Наполеоном была совершенно не безвозмездной и зашкаливала за миллион фунтов), а также выплатить лично королю компенсацию в 600 тысяч фунтов, конфискованную в Бразилии в соответствии и законами Империи. Суммы по тем временам громадные, но «честный маклер» тотчас предложил Бразилии займ, и Педру, — куда денешься? – пришлось согласиться,

а кроме того, Лондон, угрожая не признать, выдавил из дома Педру присоединения к договору о запрете работорговли, уже подписанном Португалией. В экономическом плане акт был Бразилии крайне невыгоден, а Лондону по массе причин наоборот, но спорить не приходилось, — и когда все, что нужно, было подписано, правительство Его Величества официально заявило о признании Бразильской Империи, после чего признания пошли потоком, одно за другим.

У отца и сына были все поводы считать себя победителями. Нищая Португалия сняла с себя тяжелейший груз задолженностей, встающая с колен Бразилия вошла в мировой «концерт», обретя все права нормального государства, однако общественность все равно не изволила понять и возмутилась. Португалия «старая», консервативная ставила в упрек Жоао, что он «ради денег поступился честью и колониями, за которые предки проливали кровь»,

Португалия «новая», либеральная, публично честила короля «безумцем», продавшим курицу, несшую золотые яйца, за сущие гроши, а «вся Бразилия», естественно, возмущалась тем, что дом Педру уплатил такие деньги за то, что «омыто кровью и завоевано мужеством лучших сынов народа», причем к голосу глав провинциальных «фамилий» и прочей аристократии, держащей «веревочки» присоединились и те, на кого дом Педру делал ставку.

Торговцы и промышленники, деньги считать умеющие, признавали, что «проблема проблем» решена наилучшим из возможных образов, но при этом хорошо понимали, за чей счет будет выплачиваться «английский заем» и очень обижались на императора, не позаботившегося хотя бы немножко, на пару-тройку процентиков приподнять «английский тариф» на ввоз. И все это, пока еще на очень аккуратном уровне, — шепотки, анекдоты, слухи, —

позволило оппозиции слегка приподнять голову, играя не столько даже на вопросах, отвлеченно теоретических, сколько на нюансах, интересных всегда и всем: обсуждении деталей личной жизни императора. Чем, при всей моей нелюбви к перемыванию косточек и копошению в чужом белье, придется заняться и нам. Не досужего любопытства ради, а опять-таки потому, что в жестко вертикальных, завязанных на персоналию системах – и так далее.

У королев нет ног

Казалось бы, с женой дому Педру повезло, как мало кому. Императрица Леопольдина, принцесса из Вены, была не просто редкостной красавицей. Она была единомышленником, другом, соратником, надежным советником, вернейшим помощником, которому можно было доверить, что угодно, и больше об этом не волноваться. Она увлекалась тем же, что и он: музицировала (а Педру музыку обожал, играл на пяти инструментах, занимался композицией, даже написал мелодию первого гимна страны), великолепно стреляла и любила столярничать (любимое хобби Педру с детства).

Она была всесторонне образованна, отважна, говорила на шести языках, любила искусство и прогресс, интересовалась науками, отличалась удивительным тактом, умея превращать в друзей даже врагов. Она, наконец, сыграла неоценимую роль в провозглашении независимости, убедив тянувшего резину мужа, что сегодня рано, а завтра будет поздно (знаменитая записка «Фрукты готовы, пора собрать» окончательно подтолкнула принца к выбору).

В Рио, да и не только в Рио, её почитали и любили все, снизу доверху и от мала до велика. А она исступленно любила мужа, в которого верила и которому родила пятерых детей. Вот только муж ее не любил. Уважал, ценил, преклонялся, доверял безмерно, гордился, — но любви не было. Во всяком случае, пылкой, такой, чтобы звезды из глаз, в соответствии с возрастом и пиренейским темпераментом. Почему, неведомо. Возможно, ему, по натуре предельно непосредственному,

просто не подходили синеглазые белокожие блондинки с жестким австрийским воспитанием и очень сдержанным характером. Такое бывает. А возможно, и еще что-то, кто уже скажет. Но факт: интим с законной Педру воспринимал, как обязанность, а звезды из глаз у него сыпались при общении с сеньорой Домитилой Кастру-и-Канту Мелу, смуглой замужней бюнеточкой из Сан-Паулу, чуть старше его и настолько худородной, что ничего лучше мелкого офицерика ей в пару не нашлось.

Они пересеклись незадолго до провозглашения независимости, почти случайно, — и это, судя по всему, было то, что нынче называется «химия», как у Генриха с Анной Болейн. Сразу и наповал. Еще не будучи императором, Педру увез ее в Рио, определив фрейлиной в свиту супруги, а объяснить законному мужу, что нужно подать на развод, нашлось кому. Жена при этом, абсолютно доверяя мужу, ничего не замечала аж до совместной поездки на север, откуда только что ушли португальцы. Корабль есть корабль, там трудно скрыть что-то, а Педру и не скрывал. И потом не скрывал. Под недоуменный шелест двора «Домита» была повышена до первой статс-дамы, награждена орденом, стала маркизой душ Сантуш, родила дочь, которую император, подержав на руках, велел воспитывать, как принцессу, — и естественно, Леопольдине было больно.

Лютая габсбургская гордыня не позволяла Леопольдине ни страдать прилюдно, ни жаловаться родне (в Вене, конечно, все знали, но не от императрицы), любовь к мужу, религиозность, воспитание и та же гордыня не давали развеяться, найдя симпатичную игрушку или двух, твердый характер вынуждал держаться так, словно ничего не происходит, — дабы не нанести ущерб репутации дома Педру и не растраивать детей. И молодая женщина на людях была сдержанна и доброжелательна. Но наедине с собой плакала, и в конце концов, очень спортивная, очень здоровая, как все дамы Дома Габсбургов, начала болеть и чахнуть.

Естественно, все симпатии двора и его «веревок» были на её стороне,тем паче, что «Домита» обладала острыми коготками. У нее хватало ума не стремиться к короне, и отвечая императрице взаимностью, она вела себя скромно, даже родив вторую дочь, — но своего не упускала, при необходимости устраивая совершенно экзотические эквилибры: например, заподозрив (или ощутив), что Лучший Шанс слегка охладевает, вызвала из Сан-Паулу сестру, Эсмеральду, и они на пару начали устраивать Педру такое ослепительное a trois с привлечением при необходимости

разноцветной прислуги,  что у мужика грянула новая порция звезд из глаз, а сестренка возлюбленной вскоре стала фрейлиной и баронессой Сарокабу, тоже, между прочим, родив дочь. И само собой, не вмешиваясь (ума хватало) в высокую политику, хваткая провинциалка, стоило ей учуять, что кто-то (неважно кто, хоть министр) при дворе ей враждебен, находила возможности убедить Педру, что типа «Ах, милый, этот гадкий человек хочет разрушить наше счастье».

Естественно, эта тема на годы вперед стала самой вечнозеленой при дворе, и в куртуазных салонах, и в резиденциях епископов, и в офицерских собраниях, — ну и, конечно, в тавернах, на рынках, на улицах, в притонах, кубриках, казармах и рабских общагах. Рио тогда был город не очень большой, через два-три, максимум пять рукопожатий все всех знали, у всех побратим кузена, зять свояка невестки или кум троюродной сестры  друга детства подвизался во дворце истопником, лакеем или кучером, —

и решительно вся столица резко не одобряла. Бабы — ибо «а чем я хуже?» (Леопольдина, принцесса из Европы, по умолчанию считалась за существо высшего уровня), мужики потому что завидовали, а многие (смуглые же!) искренне не понимали, как такую белую, такую синеглазую и злотовласую можно поменять на лахудру из наших, каких вокруг завались. Верные мужья сурово качали головами (император должен пример подавать, а не), неверные и за это битые (бразильянки дамы суровые)  скрипели зубами (почему ему можно, а мне нельзя?), и падре хмурились, напоминая пастве, что Бразилия, хвала Иисусу сладчайшему, страна католическая….

А самое главное, чего cаriocas, жители Рио, не могли простить категорически, это что дом Педру выбрал «паулистку», понаехавшую из города-конкурента, с которым у столицы была давняя, прочная нелюбовь. Но, между прочим, и в Сан-Паулу, где «Домиту» с сестрицей и все семейство Кастру-и-Канту знали слишком хорошо, а бывшему мужу сочувствовали со дня свадьбы, императора решительно не понимали. Не осуждая даже, а просто недоумевая, что это,  caralho, за император, если эта rameira и стерва, на которой пробы негде ставить, крутит им, как хочет. И…

И. Не то, чтобы авторитет символа Независимости падал, — этого пока что не было, — но безупречно светлый образ стал несколько тусклее. Солнце, да, кто спорит, но, увы, с пятнами. К тому же, из Рио слухи ползли в провинцию, где нравы были куда строже, на север, любившие Педру куда меньше, чем юг, обсуждались на фазендах, где старые фидалгу приходили к выводу,

что такое отношение к Даме оскверняет герб Дома Браганца, и возращались в столицу, обрастя деталями, способными смутить саму маркизу Душ Сантуш с сестрой. Нельзя даже сказать, что кто-то специально гнал волну, но подсознательное раскачивание лодки уже началось. И в совокупности с огорчением от «английского займа», рано или поздно не могло не сказаться.

А тут еще и с привычно неспокойного юга, где земли Империи смыкались с территорией Объединенных Провинций Ла-Платы, донеслись неожиданные и вовсе уж нехорошие новости: 19 апреля 1825 года тридцать три всадника, возглавляемых, как потом выяснилось, Антонио Лавальехой, пересекли пограничную Парану и вступили на территорию Сисплатинской провинции…

Источник: Дорога без конца

comments powered by HyperComments

Ещё по теме